Роль семейного архива в сохранении исторической памяти
Проблема сохранения исторической памяти народа одна из самых актуальных проблем нашего времени. Она важна для любой нации. Без знания истории края, своих корней, деяний прошлых поколений рвется нить, связующая эпохи, рушится преемственность поколений.
Архивы играют огромную роль в сохранении социальной и исторически значимой информации. Они являются хранилищами опыта цивилизации, накопленного на протяжении веков. Они делают этот опыт доступным для всех и, кроме того, обеспечивают базу исторических исследований.
Через доступ к архивной информации историки, краеведы получают возможность пролить свет на факты прошлого и развить у молодого поколения интерес к истории и традициям и своей страны.
Вместе с тем, нельзя недооценивать роль семейных архивов, которые в ряде случаев являются свидетелями целой эпохи. Семейные архивы существенно дополняют официальные материалы, а также играют огромную роль в укреплении связи поколений.
Так, документы из личного архива Евгении Никифоровны Ранд-Блиновой и ее воспоминания, позволяют погрузиться в эпоху начала XX века, Первой мировой войны, революции 1917 года и последующей гражданской войны, репрессий 30-х годов, Великой Отечественной войны, репрессий 40-х годов…
Оценивать эти события предстоит не нам и не сегодня.
Наш долг и обязанность - сохранить для истории документальное богатство нашей страны…
ВОСПОМИНАНИЯ
геленджичанки Евгении Никифоровны Ранд-Блиновой необоснованно репрессированной в 1945-1955 гг., о годах, проведенных в лагерях Колымы.
( в Геленджике живет с 1954 года, после освобождения)
Воспоминания были также использованы
в книге «Современники ГУЛАГА»,
авторов А.Сандлер и М.Этлис,
Магаданское книжное издательство, 1991 год,
стр.243-256)
«1945 год. Я возвращалась домой после войны. Ехали долго - тринадцать суток, и наконец прибыла я в свой родной Усть-Лабинск, полная радости и надежды на то, что в мирное время жизнь будет прекрасна. 4 августа приехала, а 9-го меня вызвали в КГБ. Очень удивленная, поздно вечером пришла. В кабинете ждал меня капитан, пожилой уже человек лет пятидесяти. Почему-то он мне показался очень старым, но доброжелательным. Стал расспрашивать, кто я. Объяснила, что я, Женя Ранд, была на фронте и вернулась домой, чтобы поступить в институт, что моя мать, немка, уехала в Германию, а отец, Сурдин Никифор, в 1937 году репрессирован и расстрелян. Перед арестом он занимал пост председателя ЦИК Мордовской АССР, но за что его репрессировали, я не знаю.
Выслушав это, он стал доказывать, что на меня поступили данные, что я была завербована, являюсь тайным немецким агентом и обязательно должна сознаться в своем преступлении. До двух часов ночи я объясняла ему и доказывала, что никакой я не шпион, никто меня не вербовал, но он не верил. А когда вроде бы и поверил, сказал: «Все равно должны признаться, и тогда вам ничего не будет».
Я подумала, что если, как говорит следователь, я раскаюсь в том, чего на самом деле не делала, кому от этого будет плохо? Ведь еще до войны шел популярный фильм «Ошибка инженера Кочина ». Героиня его была шпионкой, но раскаялась, и ей ничего не было, никакого наказания. И я подумала, что если ничего не делала плохого, а следователь уверяет, что никакого наказания не будет, то... И в три часа ночи я собственноручно написала, что была завербована каким-то человеком, уже не помню фамилию, и дала ему согласие работать на немецкую разведку.
Следователь отпустил меня домой и на прощанье сказал: «Теперь тебе ничего не будет. Что бы ни было, у тебя есть чистосердечное раскаяние перед Советской властью».
Шло время. Я поступила в институт в г. Краснодаре. И вот однажды, когда я была на занятиях, ко мне пришел уже другой капитан и сказал: «Вы должны поехать со мной в КГБ». Там, развалясь в кресле, ожидал меня какой-то мужчина в штатском. Он оказался прокурором. Нужна была санкция на арест, но я еще об этом не знала. Прокурор задал вопрос: «Все, что вы написали, это правда?» Я подумала: начинать рассказывать, что я все это выдумала, и начинать все снова? И я ответила: «Да, это правда». Меня отпустили домой. Лишь позже я поняла, что состоялась санкция на мой арест. И через три недели меня забрали. Привезли в КПЗ, посадили в какой-то подвал, где была темень, грязь, солома и три воровки. На их вопрос: «По какой статье?» - ответила: «Наверное, 58-1а». Они сразу: «Ну, фашистка, ложись, завтра плакать будешь».
Так началась моя тюремная жизнь. Каждый раз ночью мой следователь Савкин вызывал к себе и требовал, чтобы я ему рассказывала о заданиях, которые выполняла. И ,наконец, я поняла, что он меня обманул. Я решила больше ничего не выдумывать, заявила, что никогда агентом немецкой или другой разведок не была, что я поверила ему, будто «так надо». И теперь я неправды не скажу ни слова и буду стоять на своем. Следователь разъярился, начались бесконечные угрозы: «Я вас сгною! Вы получите десять лет», а затем уговоры: «Мне вас жалко! Ну признайтесь! Вам надо учиться». Долго я это терпела, потом заявила: «Пишите! Меня перебросили на подводной лодке по Черному морю и высадили в Новороссийске». Следователь хватал полено, оно у него откуда-то взялось, и бил меня по голове.
В КПЗ я просидела ровно шесть месяцев. Потом меня отправили в Краснодарскую тюрьму номер один. Когда вошла в камеру номер двадцать семь, там было человек двадцать пять. Очень странным показалось, что все лежали на полу, на цементе, голова к голове, к центру, а ноги упирались в стены, этакая звезда. В этой камере были очень разные люди - и коммунистки, которые не успели эвакуироваться из Краснодара во время окупации и которых тоже заставили подписать, что они якобы завербованы; были девочки шестнадцати-семнадцатилетние, которых угнали в Германию, а в конце войны они вернулись, и им тоже предъявляли стандартное обвинение в шпионаже. Все двадцать пять женщин в камере были «немецкими агентами». И только одна я утверждала, что это все неправда, что я на себя наговорила.
Однажды меня вызвали в очередной раз, и я встретилась с помощником прокурора подполковником Зверевым. Он сказал мне: «Не дури голову!» - и записал правду: «Я выдумала, что, будучи в оккупации, была завербована, а на самом деле у немцев не работала. Когда наши войска уже освободили часть территории, то меня взяли на фронт». В конечном счете мое дело передано было в Москву. Просидела я почти два года, ожидая решения ОСО. Больше никто не вызывал, только перегоняли из камеры в камеру.
Со мною рядом в то время были довольно занятные люди. Например, я встретилась с восьмидесятилетней Идой Демидович, бывшей гувернанткой. Она вроде бы незаконно хранила у себя дома какое-то театральное имущество. Ее соседка по камере во время оккупации кому-то рассказала, что к ней забежал незнакомый мужчина, может быть, партизан. Создали дело, что она его будто-бы выдала. Женщины эти беседовали, лежа на полу. Демидович говорит: «Вы знаете, раньше были революционеры, они в тюрьмах на полу не спали, у них, знаете, были такие гамаки...» А женщина из глухой деревеньки спрашивает: «А что это такое - гамак?» - «Вы понимаете, это такие веревки...» - «Ага, значит, дротик?» И никак они не могли понять друг друга.
Еще со мной находилась Галина Рыск. Когда она была в оккупации, ей немцы разрешили взять со свалки разбитый рояль. Кто-то увидел, что к ней занесли этот инструмент. Ее арестовали и дали десять лет: она на себя наговорила, что, мол, да, была завербована. Все эти двадцать пять женщин, с точки зрения следователей, были агентами немецкой разведки.
Наконец меня вызвали в другую камеру и сказали, что это камера осужденных и что мне дали пять лет исправительно-трудовых лагерей. Я заявила, что не хочу расписываться в том, что объявлено, а мне разъяснили, что, мол, это ваше дело, мы просто доводим до сведения. И меня отправили в Ростовскую пересылку. Двое суток мы ехали, ночью шли по широкой улице, руки назад, с собаками, до Ростовской пересылки. Здесь мы провели месяца два.
Как-то неожиданно ночью нас повезли, а куда - неизвестно. Это было в апреле 1947 года. Приехали мы в поселок на Печоре в одиннадцатый лагпункт пос. Вожаэль, Коми АССР, в этом же лагере отбывала срок и жена Калинина. Помню, что меня особенно поразило. Когда зашли в комнату-каптерку, там сидел какой-то мужчина, видно, что зэк. Я спросила его: «Дяденька, вы давно здесь?» - «С двадцать третьего года». Боже мой, ведь в этом году я родилась! Фамилия человека, сына губернатора Пскова, была Каблуков. Сначала он получил три года тюремного политизолятора за то, что хотел поехать к невесте в Соединенные Штаты. Потом ему добавили десять лет, потом еще десять. Когда мы с ним познакомились, он уже отбыл двадцать три года. Выжил потому, что работал в конторе, а не на общих работах. Потом я узнала, что он получил бессрочную ссылку в Красноярский край.
Лагерь, где я сначала находилась, был смешанным - сидели здесь заключенные не только по 58-й статье. Познакомились с Минкиной, которая уже отбывала свой срок и скоро должна была освободиться в ссылку. Мужа ее, Минкина-Слуцкого, работника Коминтерна, в 1937-м расстреляли, а ее, как жену врага народа, репрессировали на десять лет с последующей бессрочной ссылкой. Она очень жалела меня, я была в военной шинели, молоденькая, маленькая, такая хрупкая девочка.
Послали меня как-то к деду Федулу. Дед Федул - это генерал Соколов из приближенных Блюхера. В лагере работал завхозом больницы. Давал всем, кто к нему обращался, консультации по их делам. «Девочка, прими свой срок как подарок, никогда никуда не пиши. У тебя же целый букет: твоя мама уехала в Германию, папа - враг народа, да еще тебя, оказывается, крестили в немецкой церкви. Фамилия твоей матери как звучит?» - «Фон Ранд». - «Вот видишь, не просто Ранд, а фон Ранд. И от этого никуда не уйдешь. Сиди и не высовывайся».
Работать меня взяли писарем: такие были оструганные досочки, я писала на них данные на всех заключенных, которых выводили на работу,- надо было написать номер, какая статья, срок, фамилию, имя, отчество.
Это я делала ежедневно. Сам лагерь очень большой. Мне казалось странным, что китайцы были в прачечной и на кухне, латыши и литовцы - в больнице, в бухгалтерии - евреи, в каптерках - армяне, и только русские в основном были на лесоповале и тяжелых работах. Полгода проработала, и меня перевели на лесозавод. Я распиливала маленькие дощечки и делала из них сапожные шпильки. Со мной рядом выходил сюда на работу генерал-лейтенант Иван Варфоломеевич Иодинес. Он находился в лагере с сорокового года. Ему даже не предъявили никаких обвинений: было решение «тройки» - репрессировать. Мы с ним говорили о разных вещах, например о вкусной еде, о чем угодно, только бы не видеть эти страшные бушлаты, только бы как-то переключиться, отвлечься. Были еще с нами крупный работник Вартаньян, сотрудник Наркомфина Михаил Зюзин и другие. У всех заканчивался десятилетний срок в 1947 году, и все шли в ссылку.
После перевели меня на лесоповал. Там я работала маркировщицей. Была даже какая-то дружба между заключенными. На другом объекте работал вольнонаемный немец Эрдман В.и, как только он услышал мою фамилию, сразу перевел на легкую работу. А в 1949 году сформировали большой этап в Абезь. Почему я туда попала со своими пятью годами, почему? Может быть, потому, что я в это время болела. Очень много иностранцев туда отправляли. Ехали мы трое суток, и, когда прибыли, было очень страшно, потому что на месте этого лагеря был когда-то госпиталь и осталось много могил, захоронений. Но мы этого сперва не знали. Такое жуткое ощущение - кругом могилы, стоят охранники с собаками, темно... Наконец мы вошли в лагерь. Всем на спины пришили лагерные номера. Все должны были находиться только в зоне, на работу из зоны никого не выводили. Иногда давали перебирать картошку или какие-нибудь другие небольшие работы.
Этот лагерь отличался от того, в котором я была раньше: здесь совершенно не было леса. Зону окружал очень редкий железный забор, через который было видно все. Вот люди свободно идут по улице, а мы сидим... Зон лагерных было шесть, в каждой из них по три - пять тысяч заключенных, и все только по 58-й статье. Было там много интереснейших людей.
Там я познакомилась с женой известного киноактера Бориса Чиркова - балериной Большого театра Ниной Горской. Горская меня очень просила о том, чтобы, когда выйду на волю или в ссылку, я нашла возможность сообщить Борису Чиркову о ее судьбе. И я выполнила эту просьбу, но Чирков мне ни на одно из трех писем не ответил. Я написала о Нине, использовав ее семейное прозвище «Никитка», и он безусловно понял, о ком идет речь. С тех пор, когда вижу фильмы с участием Чиркова, а его амплуа в основном положительные герои, и слышу с экрана его такие очень правильные патриотические слова, я выключаю телевизор.
В 1950 году привезли много евреев - врачей из Кремлевской больницы. Они никак не могли понять, что им вменяют в вину, за что посадили, за что давали не меньше десяти - пятнадцати лет. Основное обвинение - покушение на жизнь партийных и советских лидеров методом отравления. Это были очень высокообразованные и культурные «отравители».
Вообще таких как я, имевших по 58-й статье всего пять лет, были буквально единицы. Основной контингент имел двадцать пять и двадцать лет, меньшая часть - от десяти до пятнадцати. Было много девушек-бандеровок. Их так и называли. Малограмотные сельские жительницы. Мы никак не могли понять, что они могли сделать такого, чтобы их жестоко наказывать. Был, например, такой случай. Соседский мальчишка пришел из леса и попросил хлеба у одной из девушек. Она вынесла ему каравай. Соседка увидела это и донесла. Результат - двенадцать лет срока. Но были и такие, которых можно назвать настоящими бандеровками, сидевшими за дело.
Одна эстонка говорила, не таясь: «Мне дали пятнадцать лет, а я натворила на все двадцать пять. И мне стыдно за то, что дали только пятнадцать, а не на всю катушку - подумают, что я мало сделала, не выполнила всего». Трудно было в этой обстановке определиться, кто враг, кто нет. Очень трудно. Но я, и не только я, все время надеялась на то, что разберутся, не может быть того, чтобы не разобрались. Безусловно, я была в лучшем положении по сравнению с теми, кто имел очень большие сроки. Два года провела в тюрьме, а в лагере мне оставалось меньше трех.
Была в лагере экономка из французского посольства Колчина. Она потеряла мужа, советского подданного, и попросила разрешения уехать в Марсель. Когда ее спросили: «Почему?», - она ответила: «Мне в этой стране надоело жить, я хочу в Марсель». Этого было вполне достаточно, чтобы получить «десятку». Она мне все время говорила с очень сильным акцентом: «Женя, я хочу в Марсель, я не хочу умирать в лагере». Было ей пятьдесят пять лет. Не знаю, смогла ли она выжить...
В лагере встретила я Лилию Карловну Прокофьеву - испанскую еврейку, жену композитора Прокофьева. Срок у нее был двадцать пять лет. Она пела, участвовала в лагерной самодеятельности вместе с артистами из разных театров. Мы, молодежь, танцевали в кордебалете. Концерты мы давали для вольнонаемных и для заключенных. Это было гораздо лучше и интересней, чем перебирать картошку. Я с удовольствием ходила на репетиции вместе с балериной из Ленинградского театра».
Вслушиваясь в рассказ Евгении Ранд, замечаешь некое противоречие: поверхностность, наивность, легкость восприятия случившегося молодой женщины и драматическая, страшная реальность, в которую Евгения не хочет вникнуть, чтобы не «отравиться» тем, что противоречит ее врожденному оптимизму и молодости (а не кажется ли это, так ли это?). Преимущества возраста и «детского» срока Евгения осознает. Она коммуникабельна, активна, добра, ее любят, ей покровительствуют. Вроде бы не совсем типичная женская судьба, насилие мало изменяет ее вектор. Но послушаем дальше.
«Кормили нас очень скверно: давали хлеб один раз в день по четыреста пятьдесят граммов. Ну а кто хорошо работал, то максимум шестьсот. И два раза жидкую баланду. Вот и весь суточный рацион. Только иногда кроме этой баланды с небольшим количеством черной капусты давали крохотный черпачок обезжиренной крупяной запеканки. Впритык с нашей зоной, отделенной только забором, был лагерь для мужчин. Они особенно голодали. Все хотели курить и меняли свои ничтожные пайки на махорку. Чтобы утолить голод, пили очень много кипятку. Отекали, пухли и очень бедствовали. Мы, женщины, как-то умели не сразу съедать хлеб, Я была молодая, смелая, и, когда работала в бухгалтерии, меня просили, чтобы я в мужскую зону перебрасывала хлеб. Я тихонько, по-пластунски, подползала почти впритык к запретной полосе и, только чуть приподнявшись, кидала хлеб прямо на снег, как гранату. Если бы вы знали, как страшно смотреть, когда на эти кусочки хлеба набрасывались исхудавшие, изможденные мужчины и, вырывая их друг у друга, тут же заглатывали. С вышки, конечно, все просматривалось. Я часто это делала, когда бывал хлеб от вольнонаемных, но ни разу не попалась.
Было много бараков. В одном бараке - бандеровцы, в другом - литовцы, в третьем - одни немцы. Очень много было немцев из Кенигсберга. Большинство русского совсем не знали. Все сидели по одной статье - за шпионаж. Я никак не могла понять, как можно заниматься разведкой, когда не знаешь языка.
Со мной сидела одна женщина. Она окончила комвуз имени Крупской в Ленинграде. Брат у нее остался в Бресте, был очень беден, и ей захотелось ему как-то помочь. Она обратилась в посольство с просьбой, чтобы брату разрешили приехать в Ленинград. Ее обвинили в связи с заграницей и дали десять лет. Она была возмущена, как это ей, преданной коммунистке, могли дать срок, и всем об этом говорила. Ее наконец вызвали к начальству и сказали: «Вы не понимаете, за что вас посадили, все возмущаетесь? Распишитесь, что вам Особое совещание добавило еще десять лет». Тогда она замолчала. Сидела с 37-го года. Ей доверяли хлеборезку. В хлеборезке работали только те, в честности которых лагерное начальство не сомневалось, в основном контингент с 37-го. Как-то ее воры обманули, у нее обнаружили недостачу. После этой недостачи добавили еще шесть лет. Эта женщина мне говорила: «Вот кончаются мои шестнадцать лет. Я вернусь, буду настоящей стахановкой, и мне хочется доказать, что я не вредитель, а честный советский человек». Она жила в бараке вместе с бандеровками. Забиралась на верхние нары и читала им статьи из газет, все хотела их просветить и объяснить что к чему. А девочек-бандеровок это не интересовало хотя бы потому, что они почти все были малограмотными или даже неграмотными.
Несколько девушек побывали в плену. Знала я одну, Феню Лигусову. Судьба у нее очень тяжелая. В возрасте всего семнадцати лет была уже в школе разведчиков. Должны были забросить ее с самолета в район Донбасса. Готовилась именно к этому прыжку, но что-то изменилось на фронте, и ее неожиданно выбросили в Крыму. Задание она выполнила, а код и шифр были зашиты в шубке, где обычно петля для вешалки. Случайно попала в облаву. В первый раз шифра во время обыска не нашли. Она нарушила инструкцию: надо было шифр извлечь и съесть, но она хотела его сохранить. Через некоторое время опять облава, опять обыск, и шифр нашли. Эсэсовцы ее долго пытали. Была она очень красивой девочкой, может быть, это ее и спасло. Во всяком случае, ее не расстреляли, а отправили в Германию эшелоном. Там она работала у какого-то полковника уборщицей. Потом попала па работы на крупный завод и мечтала только о том, когда придут наши войска, освободят ее и она сможет рассказать свою историю. Закон таков: если разведчик провалился и возвращается к своим, он должен тут же заявить о себе. Наши войска пришли, ее освободили. Она сразу пошла в НКВД и все рассказала о себе. Ей не поверили, арестовали и дали десять лет. Судьба Фени ужасна: ее поместили в лагпункт, где были одни мужчины. Она была вынуждена согласиться на сожительство. Родился ребенок. Когда ребенку исполнилось два года, его от матери отняли и послали в детский дом. Все, кто находился в этом лагере, не имели права переписки - только раз в год и только одно письмо. Получать письма мы могли, но отвечать - нет.
Я собиралась на «свободу» в ссылку (мы знали, что Берия повелел: все по 58-й статье, у кого кончился срок, ехали не домой, а в бессрочную ссылку, кто в Казахстан, кто на Север). И я готовилась к ссылке. Многие знали, что срок у меня на исходе, просили переслать письма домой и как-то сообщить домашним о своей судьбе. Эта разведчица дала мне адрес Сыктывкарского детского дома, чтобы я написала главврачу, что она жива, что отсидит еще восемь лет и вернется за сыном. Я уже говорила, что сообщить о ней мужу просила меня и жена Бориса Чиркова Нина Горская, просила Изабелла Колчина. Многие просили. У всех я брала адреса и зашивала в свою куртку. У меня же самой никого не было, отца расстреляли, о том, что с матерью,— не знала. Была только тетушка, которая жила на юге, в Геленджике. Она мне писала, помогала, присылала редкие посылки, благодаря которым я была более или менее одета и подкармливалась.
В 1950 году меня вызвали и объявили: вы освобождены. И посадили в камеру освобожденных. И поехала я - «освобожденная», по этапу. На всех пересылках меня помещали в камеру освобожденных: Печора - камера освобожденных, Котлас - камера освобожденных. Ехали в вагоне для заключенных, но все нас называли - освобожденные. Вот так через три месяца меня привезли наконец и в Красноярский край - там много было зэков, которых везли в ссылку из лагерей. В Красноярской пересыльной тюрьме нас вызывали по одному, особенно расспрашивали о специальности, потом посадили на последний пароход, что шел в Норильск.
Там я познакомилась с двумя девушками. Одну звали Кира Сцепржинская. Белорусска, 1926 года рождения, сидела она тоже за «шпионаж». Другая - Ира Герокян - училась в девятом классе. Ее соученик как-то рассказал ей анекдот, потом этого мальчика арестовали и дали десять лет. Его спрашивали, кто слышал, как он рассказывал анекдоты. Он назвал Иру. Ей дали по-божески - всего четыре года. Мы ехали в бессрочную ссылку.
В Красноярском крае, в ссылке, было очень страшно. Нам объявили: ссылка - бессрочная. На вопрос, сколько это времени, последовал ответ: «Никогда или завтра». Мы с Ирой хотели оттуда бежать, хотя нам объявили под расписку, что за побег - двадцать лет каторжных работ. Мы думали о побеге, но куда и как? Снег, глухая тайга, мы без документов…
На ссылке была еще встреча с сыном Якира, Петром Якира. Когда в 1937 году его отца вместе с Тухачевским, Гамарником и др. военноначальниками расстреляли, его , 13-летнего, вместе с матерью выслали в Сибирь, а потом и посадили и вот там, он был десятником, жил с дочерью и женой, тоже ссыльной из Архангельска.
Там же, в ссылке, я вышла замуж тоже за ссыльного, Блинова Александра Дмитриевича. Мой муж был старше меня на девятнадцать лет, родом из Псковской области, на границе с Эстонией. В заключении находился с 1937 года по 1947-й ( он жил с женщиной-эстонкой, которую обвинили в шпионаже, а его - в пособничестве). Хотя срок был всего восемь лет, но заставили еще пересидеть два года и только в 47-м освободили. Вернулся домой, но не прошло и полутора лет, как его снова посадили, а потом дали бессрочную ссылку. В общей сложности в лагерях и ссылке он провел двадцать один год. Работал мастером, а я - диспетчером. Работа нас сблизила, он оказался человеком, с которым я могла говорить, общаться. После года работы нас послали вглубь тайги. Родился сын. Через год родилась дочь. А ссылка продолжалась... Построили себе дом.
И вот в 1954 году неожиданно приезжает оперуполномоченный, и только нас, краткосрочников, освобождают: в списках оказались лишь те, у кого срок не больше пяти лет. Ну а таких было ничтожно мало. Я написала своей тетушке, которая жила в Геленджике, и решила уехать. Муж дожидался реабилитации, я же, как советовал генерал - дед Федул, никуда не писала. Когда меня арестовали, мне было двадцать два, когда вернулась, исполнилось тридцать два. Ни специальности, ни образования - студенческая книжка, студенческий билет второго курса и двое детей. Муж продолжал ожидать реабилитации и пенсии, а я поехала в город Геленджик, к тете, Врублевской Софье Евгеньевне (урожденной Ранд) которая работала в ДКСТ, и жила в служебной квартире.
Обязательно хочу рассказать немного о тете (старшей сестре матери), которая помогла мне выжить в эти страшные годы. Она посылала мне каждый месяц посылки, которые помогали выжить. Моя тетя, Ранд Софья Евгеньевна, до революции жила в Петербурге, в семье управляющего банком. В 1914 году окончила курсы «Самаритян» и 6 лет была операционной медицинской сестрой на фронте - сначала первой мировой войны, потом –гражданской. Вышла замуж за военного врача Врублевского. Работали сначала в армии Деникина, потом в Красной армии, в госпиатлях. По окончании войны остались в Краснодаре, где Врублевский возглавлял одну из городских больниц. В 1929 году, во время «чистки соваппарата» ее, как дворянку, уволили с работы, и дядя, чтобы спасти ее от ареста уехал в глубинку, в Усть-Лабинск, где дядя возглавил районную больницу и где прошло мое детство и отрочество – ну а юность, это фронт и тюрьма. После смерти дяди, умер он во время войны, тетя переехала жить в Геленджик, где работала медицинской сестрой в ДКТС.
Дали и мне там-же маленькую комнатку, где я и поселилась с двумя детьми. Но на работу меня не брали – боялись.
В 1958 году, моя мама и тетушка разыскали меня. Они жили, к моему счастью, не в ФРГ, а в ГДР, буквально в полутора километрах от западной границы. Для меня это было большим облегчением, потому что и мама могла приехать ко мне, и я могла поехать к ней.
Не принимали меня на работу шесть лет. За эти шесть лет мои дети поступили в школу, я очень много могла читать и не унывала. Вообще я никогда не унывала, считала, что я - неподдающаяся.
У меня до ареста был любимый человек, познакомились мы с ним на фронте, я уехала после демобилизации, а он оставался служить, и я думала, что ни института, ни его мне не видать: все связи оборвались после ареста.
Но ничего! Поступила на заочное отделение Краснодарского педучилища, кончила его с красным дипломом и потом поступила в Ростовский пединститут. Собственно говоря, то, чего я хотела и к чему стремилась, я смогла получить. В 1967 году встретилась с этим человеком и сказала ему: «Видишь, я и в институт поступила, и тебя увидела». Его поразил мой оптимизм и веселый вид. Только осталось сожаление, что самые лучшие молодые годы пришлись на время лагерей и ссылки. Может быть, всех людей, с которыми я в тех условиях встретилась, я бы никогда и не увидела, живя в маленьком городишке. Но все-таки и в лагере, представьте себе, было интересно, скорее всего потому, что была молода. Я только изо всех сил старалась не поддаваться, несмотря на все усилия нас унизить. Мы ведь все-таки считали себя выше всех тех, кто держал нас за колючей проволокой.
Странные порой бывают встречи... Однажды, когда я ехала в ГДР, в вагоне встретилась с Жаном Балаяном и его женой. Познакомились, начали беседовать, и выяснилось, что жена Балаяна была арестована вместе с Ниной Горской. Оказалось, что их арестовал Берия. Он арестовывал самых красивых женщин Москвы. Их набралось около сорока. Среди них была и Нина Горская. Она прибыла к нам в Особый лагерь в 1950 году, а в 1953 году ее освободили, и она вышла замуж за следователя (он вел ее дело). Думаю, что на своего бывшего мужа Бориса Чиркова, который, скорее всего, боялся поддержать ее в тяжелую минуту, она смотреть не могла.
Когда я ездила в ГДР в спальном вагоне, всегда думала: неужели это я еду, в этом шикарном вагоне. А когда-то тогда были костры, конвой, лай собак, пустая, из прогорклой капусты, баланда... Но это все проходят как-то мимо, а оживают в памяти мужественные люди. Они не сломались, они верили в то, что все равно этот кошмар кончится. Знаю, что Иван Варфоломеевич Иодишус, генерал-лейтенант, осужденный на десять лет, не дожил до освобождения всего восемь месяцев. Он подметал полы и делал уборку в бухгалтерии - работать счетоводом или бухгалтером ему не давали.»
Евгения писала стихи. Одно из них, далекое от совершенства, написанное где-то там, около Воркуты, - о любви. Но только ли о любви? Судите сами. Названо оно «Вместо подарка в твой день».
Где-то пьют заздравные тосты...
Где-то ставят на стол пироги...
В этот вечер очень непросто
Знать, что ты — за стеной пурги.
Где-то есть сюрпризы и шутки,
Звон бокалов, огни, серпантин...
В этот вечер до скрежета жутко
Вдруг поверить, что ты один.
Ты один. А мне не прорваться —
Рубиконом Полярный круг
Да зловещей колючей ратью
Ощетинилась зона вокруг.
Ты один. Лишь пурга подругой,
И, по горло в полярной ночи,
Ты с ней бродишь и бродишь по кругу.
Вьюга плачет, а ты молчишь.
Я б о проволоку — сердце в клочья,
Я б по снегу ползла да ползла,
Если б только на миг воочию
Мне увидеть твои глаза.
Я бы голос сорвала о ветер,
Пусть потом он навеки бы смолк.
Если б мог ты хоть слово ответить,
Если б только кивнуть мне мог.
Где-то есть антенны на крышах,
Телефон, телеграммы и проч.
Ну а мне, как же мне, чтоб услышал
Ты сквозь тундру и сквозь эту ночь?!
Реальный адресат этого стихотворения остался бы инкогнито, но нам разрешили его раскрыть: это студент-медик Алеша Юров, умерший в лагере. Он тоже встречал предновогодний день наступающего 1950-го стихами, мужскими стихами, лагерными. Вот его «Новогодние строфы»:
Еще один в астральной гонке,
Один мгновенный оборот —
И, прорезая финиш тонкий,
Земля прорвется в Новый год.
И мы,
Как пыль, осевшая на шарик,
Космический нетленный сор.
Как пыль, что грозный антикварий
Метлой веков еще не стер.
И мы.
Земных дорог провидцы
И собственных путей слепцы,
Столетий грозных очевидцы,
Минут беспомощных творцы,
И мы,
В мистическом подъеме
Ведя традиций древних нить,
Поставим елку в нашем доме
И будем ночью жженку пить.
Или не будем?
Давайте помечтаем вместе,
Как забредет к нам Дед-Мороз,
Подарит добрые нам вести,
На счастье с нами выпьет тост...
А шарик наш несется в стуже,
В сверканье звезд, в хвосте комет...
Его петля не станет уже —
Ему до нас и дела нет.»
Е.Н.Ранд-Блинова,
г.Геленджик
20.01.2006г.
Фото: Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить / Загрузить